ДОРОГАМИ ВОЙНЫ

У каждого человека на склоне лет появляется желание подвести итоги прожитого и поведать об этом другим. Я не стану исключением. На войне я был свидетелем горечи наших поражений, испытал все тяжести фашистского плена и в полной мере ощутил радость победы в завершающих операциях войны.

Вот основные этапы моего пути по дорогам Великой Отечественной. В июне—июле 1941 года в составе бригады курсантов медицинского училища участвовал в обороне Ленинграда; шесть месяцев в качестве воен-фельдшера был в числе защитников Севастополя (по 29 июня 1942 года). После контузии оказался в колонне военнопленных, прошёл через концентрационные лагеря Крыма до Днепропетровска. В плену заболел сыпным тифом, заразился туберкулёзом. С помощью днепропетровских патриотов бежал из плена, перешёл линию фронта под Винницей, за что был «пожалован» в штрафной батальон рядовым. После выполнения опасного задания был восстановлен в звании и должности и продолжал участвовать в боях на территории Польши, Германии, Чехословакии до самого дня Победы.

Плен

...Я в плену. Передо мной немцы. Они сдёргивают с меня ремень, срывают знаки различия с петлиц и толкают в общий строй, где я уже заметил почти всех офицеров минбатальона.

Оказывается, нас окружили, незаметно подошли с противоположной стороны и забросали гранатами. Я ещё долго ничего не слышал, страшно болела голова, хотелось пить, ребята поддерживали меня за руки, так как я с трудом держался на ногах.

Начались тяжёлые изнурительные переходы под конвоем по этапам. Это произошло 29 июня. Даже теперь, по прошествии шестидесяти лет, тяжело вспоминать этот самый чёрный день в моей жизни. Тогда казалось, что жизнь кончилась. Чего можно ожидать, находясь в плену у немцев? Об их зверствах в концлагерях мы хорошо знали по сообщениям наших газет. И всё же не верилось, что жизнь так жестоко обошлась с нами, что судьбе угодно было втолкнуть меня в строй пленных и вести сейчас навстречу тяжёлым испытаниям, почти без всякой надежды вернуться в строй, увидеть свой родной Ленинград, обнять своих родных и близких. Мы мало о чём переговаривались, когда нас гнали в колонне, да и говорить нам не разрешалось, настроение у всех было подавленное. Но мысли ещё витали вокруг всяких счастливых случайностей: а вдруг будет высажен десант с кораблей, немцев разобьют и нас спасут. Когда и эта надежда оставила нас, я стал надеяться на внезапную атаку партизан, они должны находиться где-то в горах, мы об этом тоже знали.

Первая остановка и ночлег были в Байдарах. Нас, группу пленных офицеров, заперли в сарай, не выдав ни кусочка хлеба, ни кружки воды. Конечно, надеяться на то, что немць! нас будут кормить в пути, не приходилось, но и голод тоже не тетка — есть уже здорово хотелось. Одолевала жажда, целый день мы шли под палящим солнцем, и во рту не было ни капли влаги. Двое или трое товарищей за то, что пытались напиться из ближайшей канавы, были застрелены конвоирами

на месте. Оставалась надежда, что по окончании марша нас напоят и накормят. Разумеется, мы не рассчитывали на сытный паёк в соответствии с положениями международного Красного креста о военнопленных, но на кружку воды и кусок хлеба надеялись. Нас заперли в сарае, поставили часового, и на этом закончился первый день нахождения в плену. Кто-то из ребят пытался вступать в разговор с немцем, прося у него чего-нибудь из еды, однако безрезультатно.

Мы уже понемногу начали засыпать, когда заскрипел засов, открылась дверь, и нам бросили две буханки заплесневелого хлеба. Экономно вырезав плесень, мы разделили хлеб поровну (на каждого пришлось не более ста граммов), немного утолив чувство голода. В эту ночь произошёл случай, оставивший в душе тяжёлый осадок.

Меня разбудили для оказания помощи одному из наших товарищей, который, пытаясь покончить с собой, перерезал горло бритвой: слышалось его хриплое тяжелое дыхание, стоны. В сарае было темно, буквально на ощупь я обследовал раненого. Стало ясно — ранение тяжёлое, повреждены крупные сосуды и трахея, но, что я мог сделать, если у меня не было даже бинта. Мы снова обратились к часовому, на этот раз пришлось вести переговоры мне. Я вспомнил несколько немецких слов из того, чему нас обучали в школе. Немец меня понял и вызвал офицера. Тот приказал нам вынести раненого и здесь же, на глазах у всех, несколькими выстрелами в упор убил его. Сделают он это абсолютно хладнокровно, без единого слова. Даже не приказал убрать труп. Это нас глубоко поразило. Мы долго обсуждали случившееся: некоторые осуждали товарища за малодушие, другие утверждали, что поступил он правильно, и если бы и у них было бы какое-нибудь

оружие, то сделали бы точно так же. Снова я заколебался, верно ли поступил, когда была возможность пустить себе пулю в лоб, а я не сделап этого? Ведь теперь я буду считаться изменником Родины, а это самое страшное, о чём можно было тогда подумать. Но теперь поздно, ты в плену и думай, как бороться за жизнь в этих обстоятельствах.

Да, чего только я не передумал в это тяжёлое время. Но хорошо помню, что оптимизм меня не оставлял. Я верил в нашу Победу и тогда, когда шли самые тяжёлые бои за Севастополь, и было ясно, что город мы уже не удержим: и теперь, в плену, когда можно было погибнуть каждую минуту по прихоти любого немца. Я продолжал верить, что ещё буду в Берлине и не в качестве пленного, а в качестве победителя, что вернусь в свой любимый город, увижу родных. Я поддерживал в душе эти оптимистические настроения. Мне казалось, что я легче, чем другие переношу тяготы плена, особенно остро я почувствовал это значительно позже, когда судьба снова и снова посылала мне тяжёлые испытания.

Следующий, второй день в плену оказался ещё более тяжким: предстоял длинный марш под палящим крымским солнцем, без единого глотка воды и куска хлеба. Утром перед выходом на марш нам не выдали ни крошки. Конвоиры зверствовали, как хотели. Постоянно раздавались выстрелы во время марша: убивали и тех, кто не мог быстро идти, и тех, кто пытался подбежать к какому-нибудь источнику воды. Наша дорога буквально устилалась трупами. По прибытии в лагерь мы, как подкошенные, повалились на землю, но вскоре нашу группу офицеров вновь построили, вышел немец в офицерской форме и на чистом русском языке объявил, что среди нас находится комиссар, и что он

немедленно должен выйти из строя. Что это означало, всем было ясно: пленных политработников немцы расстреливали на месте. Эта судьба ждала и нашего комиссара батальона, который стоял вместе с нами. Рядом с немецким офицером был незнакомый военнопленный, который сказал ему, что среди нас есть политработник. Он показывает на человека, который был одет в такое же, как у него обмундирование, которое выдавали после окончания курсов политработников в Новороссийске. Он, действительно, угадал нашего комиссара. Но и мы поняли, что он не знает ни его фамилии, ни того, где проходил службу наш товарищ. Мы все утверждали, что среди нас комиссара нет. Тогда немец стал подходить к каждому из нас по очереди, приставляя к виску парабеллум: «Я расстреляю всех, если вы не выдадите сейчас же комиссара». Среди нас, слава Богу, не нашлось ни одного подлеца, а, обратившись после к предателю, немец потребовал от него конкретных данных: «Как фамилия этого комиссара, чем ты можешь доказать, что это именно он?». Нашего комиссара немец не расстрелял и ушёл, пригрозив ещё раз, что если мы скрыли правду, то тогда уже будем расстреляны все. А потом мы узнали от солдат, что был расстрелян тот предатель, который показывал на нашего товарища. Они закапывали его труп.

Впоследствии я часто слышал, что немцы не уважали тех, кто предавал Родину, хотя предатели служили им, как самые покорные псы. Я имею в виду, прежде всего, полицаев, и позже у меня была возможность убедиться в этом.

Новый переход до Бахчисарая оказался ещё труднее: солнце палило безжалостно, а воды ни капли. Прошли около тридцати пяти километров. Я и сейчас не представляю, как смог преодолеть этот марш. На этом

переходе нас конвоировали крымские татары, одетые полностью в немецкую форму. Своей жестокостью они напоминали крымскую орду далёкого прошлого. А упомянув о форме одежды, хочу подчеркнуть особую расположенность немцев к ним за преданную службу. Власовцам, полицаям и другим прихвостням выдавалась немецкая военная форма времён Первой мировой войны, залежавшаяся на складах кайзеровской Германии.

В этом переходе мы потеряли больше всего своих товарищей. Татары расстреливали и тех, кто пытался почерпнуть воду из канавы, и тех, кто хотя бы немного отставал или был ранен и не мог идти наравне со всеми, а темп марша был ускоренным. Не приходилось рассчитывать на местное население деревень, чтобы получить кусок хлеба или кружку воды. Здесь жили крымские татары, они с презрением смотрели на нас, а иногда бросались камнями или гнилыми овощами. После этого этапа наши ряды заметно поредели.

Концентрационный лагерь в Бахчисарае располагался на окраине города, на склоне большой горы. Это была огромная территория под открытым небом, обнесённая двумя рядами колючей проволоки, тщательно охраняемая часовыми с собаками; со сторожевыми вышками с пулеметами на них. Внутри лагерь был также разделен несколькими рядами той же колючей проволоки. Такие загоны предназначались соответственно для офицеров, рядовых, больных. Сообщения между ними не было. Кормёжка здесь была очень плохая: давали один раз в сутки черпак баланды — это тёплая мутная жидкость, в которой плавали непроварен-ные отруби. Полицаи на наши вопросы по поводу «еды» отмахивались: мол, вас слишком много и повара не успевают прокипятить этот, с позволения сказать, суп.

Раз в день давали «кофе». В отличие от баланды, кофе был без всяких примесей и чуть темнее по цвету. Что туда всыпали, я до сих пор не знаю, но получить эту кружку жидкости мы также стремились побыстрее и по возможности не пролить в пути следования от раздатчика до места на земле, где находились товарищи.

Было много больных дизентерией. Мне сильно повезло, что в этом ужасном лагере довелось пробыть только сутки. Пленных офицеров не задерживали, и на следующий день нас погнали снова.

Переход от Бахчисарая до Симферополя мало чем . отличался от всех предыдущих. Повторяться не буду, скажу только, что каждый последующий переход давался мне всё труднее, так как я слабел от недостатка пищи, отсутствия воды и сильной жары. В этом этапе мне особенно помогли товарищи: видя, что я сдаю и начинаю отставать, они старались меня поддержать морально и физически, говоря, что надо держаться, во что бы то ни стало, мы ещё повоюем. Вот только добраться бы до следующего лагеря, где, возможно, охрана будет послабее и можно будет организовать побег. А отстанешь — погибнешь обязательно. К вечеру вошли в город, солнце еще светило, но жара заметно спала, идти стало легче, сегодняшний переход заканчивался.

В городе жизнь шла своим чередом, и на первый взгляд даже показалось, что нет никакой войны: всё тихо, спокойно, по тротуарам шли прохожие, были открыты ларьки, лавки. На нас обращали мало внимания, видимо, пленных здесь прогоняли не впервые. Вперемежку с гражданскими попадались немецкие офицеры, патрули. Проезжали военные машины.

В Симферополе нас разместили в бывшей городской тюрьме, где к нашему прибытию уже было много

пленных. Условия в лагере ничем не отличались от предыдущих: та же баланда, те же окрики и побои полицаев. Здесь я встретил своего товарища по мед-службе в полку, военврача 3-го ранга Ивана Медвед-чука, и страшно обрадовался этой неожиданной встрече. Наконец кому-то можно было обо всём рассказать, поделиться откровенно своими мыслями, да и просто отвести душу. Ведь рядом друг, а это так дорого в таких условиях. Мы говорили обо всём, в том числе и о положении на фронтах, понимая, что для страны оно оставалось очень тяжёлым, но не безнадёжным.

В симферопольском лагере нас держали около двух недель. Не хочу останавливаться на мелочах быта в этом заведении, но всё же расскажу, как здесь выдавали баланду. Перед раздачей выстраивались в длинную 60-70-метровую очередь к повару. Затем, по команде полицая «следующий» бегом бежали к бочке, где тебе и отмерялась положенная норма. Здесь нельзя было мешкать: если не сумел ловко подставить свою консервную банку или пилотку (кто чем располагал), можешь вместо баланды получить по затылку, и никакие доводы при этом в расчёт не принимались, несчастный оставался голодным. При команде «следующий» на старте отпускалось по удару палкой по спине, на всякий случай, чтобы бежал быстрее. Так же бегом надо было нестись с содержимым в банке к месту, где разрешалось поесть. Не дай Бог, если споткнешься или случайно расплещешь еду, она не возмещалась, как бы ты не просил и не унижался. Мне думается, что такую раздачу пищи придумали не немцы, это была самодеятельность местных полицаев в угоду лагерному начальству — те иногда издали наблюдали за этим спектаклем. С «мастерством» наших полицаев мне довелось встречаться ещё не раз, и все их изобретения отличались изуверской жестокостью.

Прошёл месяц или немногим больше моего пребывания в плену. Заметно давал о себе знать голод: порой наступало такое безразличие, что не хотелось жить, опускались руки. Ни о чём не думалось, был бы хоть какой-нибудь конец. Надеяться на партизан теперь, в глубоком тылу у немцев, не приходилось. Здесь было тихо и спокойно. В этом лагере я впервые услышал о формирующейся, так называемой русской освободительной армии (РОА). К нам приехали её представители и стали вести агитацию. Тем, кто вступит в неё, обещали незамедлительно выдать хороший паёк, обмундировать, послать на формирование, а в дальнейшем обещали службу в тылу. Конечно, при этом говорили, что война большевиками проиграна, и здесь вы все погибнете медленной голодной смертью. Впрочем, в последнем нас не надо было убеждать: голод и смерть мы видели каждый день, каждый час. Вспоминаю по этому поводу разговор с Иваном Медведчукем. Он принял решение записаться в РОА, имея при этом свой план: как только их подведут поближе к линии фронта (мы-то не сомневались, что эту армию будут использовать на фронтах против наших), он перебежит к своим. Он так уверенно говорил об этом, что я поверил в благополучный исход и чуть сам не сделал непоправимый шаг. Я дал ему свой ленинградский адрес и попросил сразу же написать родным о моей судьбе. Почему-то я был уверен, что Ваня непременно перейдёт линию фронта и выполнит данное поручение. Много позже я не раз посылал ему письма в Баку, просил знакомых бакинцев разыскать его, но ответа так и не получил.

Следующим этапом был концлагерь в Джанкое, куда нас привезли в товарных вагонах. Расстояние отСимферополя небольшое, но нас везли двое или трое суток, и лишь только один раз на стоянке выдали по небольшому куску хлеба и разрешили старшему вагона сбегать за водой. Пребывание в Джанкое помню плохо, видимо, сказывалось длительное голодание и, как результат, истощение мозга. Но запомнилась процедура выявления среди нас евреев: нас выстраивали в шеренгу и заставляли спускать штаны. Немцы находили тех, у кого по понятным причинам делалось обрезание, их уводили и живыми сбрасывали в силосную башню. Такую процедуру в лагере проводили не раз. Еще раньше, в лагере Старые Шули, умертвили раненого офицера-еврея, заставив врача ввести ему несколько ампул морфия.

Лагерь в Джанкое также не был стационарным, и нас вскоре вновь погрузили в эшелон и повезли дальше. Неужели в Германию? Одна мысль об этом приводила в ужас, а такие слухи ходили среди нас и были очень упорными. Двери и окна плотно задраивались, и во время движения мы не могли ориентироваться, куда нас везут, но имели возможность считать дни по проникающему свету. В пути находились трое или четверо суток.

Тюрьма в Днепропетровске

Прибыли в Днепропетровск. Стоял сентябрь 1942 года. Опять городская тюрьма. На плацу прошли сортировку: врачам и фельдшерам приказали выйти из строя. Нас было 18 человек. Затем нас привели на четвертый этаж тюрьмы, где в камерах, и просто в коридоре на полу размещались наши раненые бойцы-севас-топольцы, их было тысяча двести человек. Одну из камер выделили под амбулаторию, там мы должны были

оказывать им помощь. Кажется, всё соответствовало международным положениям о военнопленных, но какая это была помощь и можно ли её назвать медицинской помощью, судите сами. Амбулатория размещалась в обычной камере^ не более 16—18 квадратных метров, с цементным полом и небольшим окном с металлической решеткой. Из мебели: стол для медикаментов и инструментов, на нём раствор марганцовки, ри-ианола, аспирин, шелковые немецкие салфетки, бумажные бинты, пинцет и ножницы. Стояло несколько железных кроватей для персонала, на которых вместо матрасов лежали доски (укрывались шинелями), две табуретки и для комфорта — буржуйка с трубой, выходившей в окно. То, что мы имели шинели и с нас не сняли сапоги, было также привилегией медицинского состава, у рядовых теплые вещи и кожаную обувь отбирали, а взамен давали деревянные колодки.

Перечисленными выше инструментом и медикаментами мы оказывали помощь. Раненые бойцы, узнав, что прибыли врачи, потянулись к нам. Легкораненые вмиг организовали длинную очередь, а те, кто не мог ходить, потихоньку ползли к нашим дверям, хотя мы им сказали, что перевязки будем делать в камерах.

Их можно было понять, большинству не оказывалась помощь несколько месяцев, и когда мы увидели их раны, где был гной и черви, то поняли, что не в состоянии помочь бедолагам и пришли от бессилия в ужас. Перевязки не только не давали им облегчения, но доставляли ещё больше страданий, так как растревоженные дезинфицирующими растворами раны не могли стать сразу стерильными и через короткое время снова заполнялись гноем и червями. Страдания этих людей не поддаются никакому описанию. Тщетность и

бессмысленность своих трудов мы поняли сразу, но остановить поток раненых уже не могли: они верили, что наши действия помогут быстрейшему заживлению ран и поэтому шли и шли. Этими же средствами мы лечили и терапевтических больных: раствор марганцовки был у нас универсальным средством, давали его и при расстройствах желудка, и для полоскания горла при ангинах.

Мы работали с утра до позднего вечера и никак не могли закончить осмотр всех нуждающихся.

А между тем многие раненые после первичной обработки, почувствовав лишь кратковременное облегчение, стали снова обращаться за помощью. Но оставалось еще много таких, кого мы не осмотрели, поэтому мы стали отказывать в повторной перевязке. Тогда они сами срывали повязки и с открытыми ранами просили нас о помощи. Я знал, что требовалась тщательная хирургическая обработка ран с широким иссечением их, раскрытием «карманов» с последующим их дренированием. Но никаких средств и возможностей осуществить это не было.

Вскоре немцы сформировали эшелон и всех раненых и военнопленных отправили по этапу. Для их сопровождения назначили почти всех врачей и фельдшеров. Наш четвертый этаж блока Е опустел, из медицинского персонала осталось несколько фельдшеров, в том числе и я.

Стали прибывать новые партии военнопленных и особенно много из-под Харькова, где неудачно закончилась операция наших войск. Немцы говорили, что в плен взято 250 тысяч человек.

Наш лагерь был пересыльным пунктом для последующей отправки пленных в Германию. К каждому эшелону назначали медицинского работника из нашей

группы, и скоро я остался один с двумя санитарами. Продолжал оказывать медицинскую помощь всем, кто ta ней обращаются. Это были, в основном, больные дизентерией, а вскоре стали поступать сыпнотифозные. 11оследних я отправлял в местный лазарет, оттуда они не возвращались.

В промежутках между очередными эшелонами пленных использовали на разных работах вне лагеря. Те, кому посчастливилось попасть на работу в казино или на продсклады, были сыты и могли даже украсть что-то из продуктов, прихватив их с собой в лагерь на так называемый «базар» для продажи или обмена. Рабочие группы охранялись полицаями, на которых немцы надеялись, и те их не подводили. Полицаи были со стажем, почти все — пленные с начала войны. Они неплохо приспособились к местным условиям: все были прилично одеты в наше обмундирование, в сапогах и непременно с хлыстами или палками, которые безжалостно опускались на спины пленных. Мне думается, что, издеваясь над нами, они испытывали особое садистское удовольствие, немцы их к этому не принуждали. Полицаи жили в том же блоке Е, но имели отдельные камеры, оборудованные необходимыми бытовыми принадлежностями. Питались, конечно, не баландой: продукты и даже самогонку им поставляли пленные из числа привилегированных рабочих команд, которые те сами и комплектовали.

После нашего поражения под Харьковом, когда пленных было много, и эшелоны в Германию отправлялись часто, наступило затишье. А время для формирования очередной партии для отправки в Германию подошло. В один из таких дней стали собирать пленных. Были построены во дворе колонны, в них вошли

те, кто находился ранее в привилегированных командах, забрали и моих санитаров, согнали в общий строй и всех наших полицаев (их было человек 30 или 40), меня пока оставили (к этому времени из числа врачей и фельдшеров я остался один).

Нет необходимости описывать, как унижались и ползали на коленях полицаи перед немцами, они, безусловно, понимали, что в общем вагоне с пленными они не доедут и до ближайшего пункта. Их ждало справедливое возмездие.

Наконец очередь дошла и до меня. Когда на нашем этаже не осталось ни одного человека, в амбулаторию пришли немецкий офицер и старший нашего блока, обер-ефрейтор Шульц. Между ними велся серьёзный и даже на высоких нотах разговор. Постоянно жестикулируя и кивая в мою сторону, они решали мою участь — забирать в эшелон или оставить для работы со следующими военнопленными. Но после того как они покинули помещение, а никаких указаний не поступило, я решил, что на этот раз пронесло. О Шуль-це я знал, что он из Австрии, ему примерно пятьдесят лет. Он был строг, часто покрикивал на пленных и полицаев, но я ни разу не видел, чтобы он кого-то наказывал физически. А по отношению ко мне проявил прямо отцовскую заботу, спасая от очередной отправки. Но вскоре в коридоре снова послышались шаги, и опять ко мне пришли — тот же немецкий офицер и обер-ефрейтор Шульц, и опять между ними произошёл разговор, но в более резкой форме. Я понял, что на этот раз окончательно решается моя судьба, но сейчас все было намного страшнее и опаснее.

Перед их вторым посещением произошёл совершенно невероятный случай. Не только на этаже, но и во всем блоке стояла тишина, я оставался один. В дверь

постучали, и вошёл незнакомый человек, лет сорока-сорока пяти, военнопленный, хотя внешне и по одежде он скорее был похож на полицая. Но почему-то он ннушал к себе необъяснимое доверие. Неясно было лишь, каким образом после мобилизации всего блока он вдруг оказался у меня. Начал он с того, что я должен помочь ему избежать отправки в Германию. Чем мог i юмочь ему я, сам ещё не уверенный, что удалось избежать этого? А за попытку укрывательства кара одна — расстрел. Я не успел всё обдумать и принять какое-то решение, как вновь послышались шаги в коридоре. Деваться гостю было некуда, он залез под кровать, а я заложил его дровами и бросил сверху шинель. Вот в такой обстановке состоялся второй визит немцев. Слава Богу, они его не обнаружили, и когда всё опять стихло, он как ни в чём не бывало вылез из-под кровати и попросил меня оказать подобную помощь ещё одному человеку, молодому летчику из Москвы. Через несколько минут он вернулся с этим лётчиком. Того звали Николаем. Сам же гость не представился, можно лишь предположить, что до плена он занимал высокий пост и, наверное, имел высокое звание.

После того, как эшелон был отправлен, принесли баланду, и старший полицай разрешил мне есть, сколько хочу, а на его вопрос, что за люди у меня, я ответил, что это вместо тех санитаров, которых отправили с эшелоном. Он поверил в эту версию, и больше никаких разговоров на эту тему не велось (очевидно, чем проще Персия, тем правдоподобнее она выглядит).

От употребления баланды, да ещё в неограниченном количестве мои санитары отказались и посоветовали мне тоже её не есть. «Подожди, мы сейчас вернёмся и сделаем настоящий ужин, а пока растопи буржуйку», — сказал мне старший. Я всё-таки баландой

запасся, но есть не стал, ожидая, что же предложат мои новые друзья? Всё ещё не веря в благополучный исход всего происшедшего, я был в шоке, ничего не делал, а стоял около буржуйки со спичками, не зажигая огня. Наконец они вернулись с полной шапкой яиц, с картофелем в карманах и с котелком жира. Вскоре от запаха жареной картошки я чуть не потерял сознание, у меня закружилась голова, и не упал я лишь потому, что поддержали ребята. Чудеса, оказывается, случаются и в плену. На мой вопрос, откуда все это взялось, ответили, что это не мое дело: ты помог нам, теперь мы будем помогать тебе, и чем быстрее к тебе вернутся прежние силы, тем лучше будет для всех нас. Мы хорошо поели, баланду, конечно, вылили, но меня по-прежнему беспокоило, откуда это все у них появилось.

В лагере был базар. Там, действительно, можно было приобрести все перечисленные продукты, но для этого нужны были деньги (откуда у военнопленных в концлагере могут взяться деньги?) или ценные веши для обмена (их у нас тоже не могло быть: все, что можно, было уже давно отобрано немцами или полицаями). Я, конечно, на базаре был, но не мог и мечтать о таких яствах, которые, точно по мановению волшебной палочки, появились в моем медпункте. Но главным сейчас было хорошенько заправиться, а потом уж размышлять, откуда всё взялось.

А между тем наш блок Е постепенно стал пополняться новыми партиями военнопленных. Итак, всё стало по-прежнему: из пленных формировались новые рабочие команды и, одновременно, готовились эшелоны для отправки в Германию. В медпункт снова стали поступать больные и раненые. Больше всего нас интересовали последние события на фронтах и в тылу.

Этим занимался наш старший товарищ, который неплохо разбирался в общей военной ситуации. Сомнений в нашей окончательной победе у нас никогда не возникало, вопрос был лишь во времени. Мы хотели сохранить свою жизнь, освободиться из плена и успеть снова встать в строй на защиту Родины. Планы рождались разные, но в условиях лагеря-тюрьмы с высоким кирпичным забором, разделенной внутри на отдельные сектора с проволочными заграждениями и с усиленной охраной — все они оказывались маловероятными. Мы продолжали искать разные варианты побега, и я предложил следующий, на котором мы и остановились.

На территории лагеря была отдельная зона, в которой размещался лазарет для сыпнотифозных. Она охранялась при входе только одним часовым. В лазарет имели доступ военнопленные врачи и фельдшера, которые сопровождали этих больных из общего лагеря. На такие группы пленных немецкий часовой не обращал внимания (немцы очень боялись заразиться инспекционными болезнями), а попав в эту зону, где не было немцев и полицаев, можно было найти укромное место, а потом перебраться через высокий забор и, как нам мечталось, оказаться на свободе. То, что забор был высокий, примерно около четырех метров, нас не смущало. Итак, я, военфельдшер, с красным крестом на рукаве и надписью по-немецки «фельдшер», якобы веду своих товарищей, «сыпнотифозных», в лазарет. Мы заходим в него и прячемся (ранее я заметил там какие-то сараи и пристройки), а ночью уходим. Выбрали и день побега — в ночь на Новый год, считая, что в эту ночь бдительность немцев понизится. Стали запасаться продуктами. До назначенного времени оставалось несколько дней.

Между тем мне удалось выяснить, каким образом мои друзья осуществляли свои «гешефты». Как-то среди ночи я проснулся и увидел, что они вышли из камеры, а через некоторое время вернулись с несколькими солдатскими фуфайками и ботинками, которые забросили под койки. Когда я проснулся, этих вещей не оказалось. Вот что они рассказали мне: теплые вещи, кожаную обувь, которые отбирали у военнопленных, немцы складывали в одну из камер нашего блока на первом этаже, там никакой охраны не было, а замок открыть не составляло большого труда. Вот друзья и наведывались по ночам на этот склад, а рано утром, когда из лагеря вывозили нечистоты, сбывали вещи ездовому-ассенизатору, от которого немецкий часовой отворачивался из-за запаха и, конечно, не проверял его транспорт, На обратном пути этот ездовой привозил продукты, которые получал в обмен на вещи.

Но нашему плану побега, как ни печально, не суждено было осуществиться. В последних числах декабря я заболел: температура повысилась до 39—40°, сильно болела голова, озноб, резкая слабость — все это я расценивают как грипп и рассчитывал на быстрое выздоровление. Ребята за мной ухаживали. Помню, сварили куриный бульон и даже раздобыли лимон, но состояние мое продолжало ухудшаться. Пришлось вызвать врача. Он велел немедленно отправить меня в лазарет, своим ходом я уже идти не мог. Меня вынесли из камеры на носилках, вскоре я потерял сознание. Запомнился только день моей эвакуации, это было 27 декабря. Как жаль, ведь до осуществления нашего плана оставалось совсем немного...

Наши!

Это произошло утром 17 марта 1944 года. Какая же это была радость! Как теперь поют: «радость со слезами на глазах». В тот день я прослезился первый раз в жизни от счастья. Уже ничего не опасаясь, я выскочил из нашего укрытия — скорее бы увидеть советских бойцов. Хотелось обнять и расцеловать первого, кого встречу. И спустя несколько минут я, наконец, увидел нашего солдата: он осторожно шёл вдоль кювета в каске, с автоматом на изготовку, в накинутой плащ-палатке и не обращал на меня никакого внимания. Исчез также внезапно, как и появился.

Мне хочется подробнее описать этот день, который я считаю вторым Днем рождения, но мысли путаются, не все могу вспомнить в хронологическом порядке — радости и ликованию не было предела! Наш двор, хата наполнились солдатами и офицерами. Два молоденьких лейтенанта рассказали о том, что происходило за истекшие два года на нашей земле. Только теперь я заметил, что все офицеры были в погонах, которые ввели в армии и на флоте сравнительно недавно. Погоны были полевые, ребята показали и парадные, золотые, со звездочками, и очень были удивлены, что я и понятия об этом не имел. Потом появилась гитара, ребята спели нам новые фронтовые песни, а когда узнали, что я ленинградец, то полились песни о Ленинграде: «Ленинград мой, милый брат мой. Родина моя!»

Меня познакомили с командиром батальона. Он предложил мне заменить убывшего из батальона фельдшера. Конечно, я согласился. Фронт приближался к Виннице, и маленькая задержка, очевидно, была связана с перегруппировкой войск перед наступлением.

Меня представили одному старшему лейтенанту, которому я рассказал о перипетиях моей судьбы. Он был из особого отдела, доброжелательный и вежливый, но взять меня в батальон не решился, видимо, у него были жёсткие инструкции по отношению к бывшим военнопленным. Он сказал, чтобы после освобождения Винницы, а это дело двух-трёх дней, я обратился в городской военкомат, где мне дадут направление в их часть. Что ж, вполне логично, формальности прежде всего. А мне очень хотелось попасть в этот батальон. Скоро, однако, я потерял надежду попасть туда: фронт стремительно продвигался на Запад.

Через три дня я был в только что открывшемся военкомате, где после двух-трёх дней проволочек мне вручили, наконец, что-то наподобие повестки и приказали явиться завтра к 9 часам утра. В назначенное время нас собралось человек 250. Семья Чубис снабдила меня продуктами. Вещей у меня не было, кроме тех, что были на мне — старая военная шинелька, кубанка и котомка с едой. Нас построили, назначили старшего, пожилого майора в гражданской одежде и отправили в населённый пункт «Н».

Вначале мы шли по улицам опустевшей, только что освобождённой Винницы, всюду были следы прошедшей войны — разрушения, пожарища, неубранная трофейная военная техника. Не слышно было артиллерийской канонады, очевидно фронт уже был далеко. Марш совершали по всем правилам устава: один час пути, привал 10-15 минут, 30-35 километров за день, ночлег в населённом пункте и т.д. Но если на нас посмотреть со стороны, то трудно было догадаться, что мы военнослужащие: одеты мы были кто во что горазд, возраст от восемнадцати до пятидесяти лет, у некоторых были вещмешки за плечами, у других узелки с провиантом; пыльные, небритые — одним словом, вид у нас был непрезентабельный. И только редкие команды — «рав-иийсь!», «смирно!», «шагом марш!» — напоминали, что мы имеем некоторое отношение к военным.

При распределении на ночлег нам нередко приходилось подробно рассказывать о себе прежде, чем нас кормили или пускали в дом. Между тем, продукты , взятые с собой, подошли к концу, наш марш длился не три дня, как обещали в военкомате, а больше недели, а пункта назначения ещё не было видно, да мы и не знали, куда нас ведут. А пока основные наши мысли были направлены на то, чтобы во время очередного отдыха попасть к добрым хозяевам, плотно поужинать и, по возможности, получить немного еды на очередной марш. Мы были счастливы, когда хозяева, провожая нас утром, давали с собой по куску хлеба, а иногда и сала, и даже научились определять по внешнему виду усадьбы или дома, какой приём в нем ожидает. Нельзя сказать, что мы шли по опустошённым войною селам, люди жили относительно прилично, у большинства был не только хлеб, но и сало, картофель, жиры. Как ни странно, в домах, которые выглядели победнее, кормили лучше.

На девятый или десятый день пути нам, наконец, объявили, что мы идем в контрразведку 38-й армии, примерно ещё 5—6 дней пути. Но когда мы добрались до этого пункта, то там разведки не оказалось, она передислоцировалась вслед за наступающей армией в западном направлении. И мы снова в пути.

Шел апрель, для здешних мест он оказался холодным и снежным. Но скоро холода сменились оттепелью, дороги стало заливать водой от обильного таяния снега. Обувь, и без того не слишком крепкая, стала пропускать влагу, и теперь во время ночлега надо было думать, как отогреть ноги и просушить обувь перед следующим маршем.

15 апреля проходили через Каменец-Подольский. Мне понравился этот уютный украинский городок, но всюду виднелись следы войны: разрушений там было мало, улицы были забиты покорёженными немецкими машинами, пушками и другой техникой.

Идём дальше. В селе Борисковцы во время днёвки мы попали кхозяевам на пир по случаю праздника Пасхи — нам дали по рюмке самогона.

В районе городка Жванец переправились через Днестр, а вечером были в городе Хотин, на бывшей границе с Бессарабией.

«Школа баянистов»

В конце нашего многотрудного пути 25 апреля, почти через месяц после выхода из г. Винницы, мы догнали-таки пункт контрразведки в селе Кадобище (не самое приятное название). Пункт располагался на окраине села. Несколько домов и сараев были плотно окружены колючей проволокой (уж не бывший ли немецкий концлагерь?). У входа под грибком стоял часовой. Нас тщательно охраняли. Но разве мы сбежим, если добровольно шли пешком около тысячи километров. Кроме часового, мы не видели ни одного военного. Хотелось с кем-нибудь поговорить, узнать новости с фронта. Больше месяца мы не читали газет, не слышали радио. Одно приносило облегчение: наконец, мы добрались до места, где с нами разберутся, и я попаду в часть, буду участвовать в боях.

Однако время шло. Прошла неделя, другая, никто меня никуда не вызывал. От безделья и неизвестности я чувствовал себя весьма скверно, пытался помочь медикам, но больных было мало, и штатным работникам дополнительная помощь была не нужна, несколько раз меня направляли к рабочим на кухню. Кормили нас плохо: запомнились чечевичный суп, перловая каша, хлеб, чай. Наконец, к концу второй недели меня вызнали к контрразведчику. Это был молодой человек примерно моего возраста, рыжий, в веснушках, круглолицый, в звании младшего лейтенанта, в золотых погонах и с орденом Красной Звезды.

Я решил, что передо мной фронтовик, который, несомненно, меня поймёт и решит положительно моё дело. Но ожидания не оправдались: с первых минут нашего разговора он начал обвинять меня в измене Родине, говорил, что в критическую минуту я должен был застрелиться, так как советские офицеры в плен не сдаются. Он повышал голос, когда я пытался объяснить ситуацию. Мой рассказ о том, что я был контужен и, даже находясь в плену, оставался советским человеком и помогал нашим пленным, раненым и больным, не произвёл на него впечатления. Я предъявил сохранившиеся документы, называл имена и адреса тех, кто помогал мне. Из короткой беседы с ним я понял, что у него имеются соответствующие инструкции, и что разговор наш носил формальный характер. Уходя из кабинета, я уже не ждал ничего хорошего, но в душе ещё надеялся: а вдруг всё обойдётся.

Через неделю мне и еще шести товарищам вручили командировочные предписания: следовать в город Шепетовку в хозяйство Богданова (так именовались в ту пору воинские части). Проездных, продуктов или продовольственных аттестатов нам не выдали, сказали, что и так доберёмся. Мы наметили маршрут и попутным транспортом поехали в нужном направлении, надеясь, что если нам повезёт, то на следующий день будем на месте. Первым пунктом, на который мы ориентировались, была Жмеринка. Сели на товарняк и радовались, что поезд шёл быстро, не останавливаясь на станциях. Надеялись прибыть к месту назначения поскорее. Но, не доезжая 10—12 километров до Жмеринки, наш поезд остановился и, как мы вскоре узнали, надолго, Станция не принимала состав, так как ночью её бомбила немецкая авиация. Пришлось идти пешком. Кто-то предложил, раз уж произошла непредвиденная задержка, заехать к своим в Винницу, а на следующий день, запасшись провиантом, двигаться далее. Мысль вполне резонная. Мы разошлись по квартирам. Я пошел к своим знакомым, где хорошо был принят, накормлен и получил на дорогу сухой паёк.

На следующий день мы приехали в Шепетовку, но нужной нам части там не оказалось. В комендатуре города сказали, что данная часть передислоцировалась на запад, но куда точно, неизвестно. Велели зайти через несколько часов, когда вернётся комендант. И опять мы в дороге, теперь едем не территорию бывшей Западной Украины в село Канев.

Не доходя километра четыре до Канева, мы встретили военнослужащего и поинтересовались, что это за хозяйство Богданова? «Это школа баянистов!» — ответил он. Рассказал, как быстрее и лучше их найти. Мы не сразу поняли, что означает «школа баянистов», но, зная солдатский юмор, решили, что он пошутил, однако, некоторые стали интересоваться, играет ли кто-нибудь на баяне.

А шутка была скверной: «школа баянистов» на деле оказалась штрафным батальоном! Вот уж этого я не ожидал. В штрафной направляли лиц, совершивших тяжкие преступления, которых судил военный трибунал. Но меня никто не судил, на каком же основании я попал в эту часть, по-видимому, произошла какая-то непоправимая ошибка. В. канцелярии части я попытался что-то объяснить, но мне ответили, что неё правильно — надо искупать свою вину перед Родиной кровью!

Нас разместили в каких-то домиках, накормили, выдали обмундирование, главной принадлежностью которого были обмотки (их выдавали рядовому составу, когда не хватало сапог). С этими обмотками я изрядно намучился, прежде чем научился их наматывать. Но главное было в том, что мне не поверили! Меня причислили к изменникам Родины! Это был шок. Теперь, когда появилась возможность написать письмо родным, что я им напишу?

Невольно вспомнились слова товарищей, которые, уезжая с немцами из-под Винницы, предупреждали, что если и удастся вернуться к нашим, то мне не только не вернут звание лейтенанта, но и не доверят даже пинцета, предсказывали, что меня вообще могут сослать в Сибирь. По сути, три месяца штрафного батальона равнялись десяти годам заключения по приговору военного трибуната. Как ни печально, но предсказания их сбылись. Тяжело было на душе, и не потому, что страшно было идти на задание, где вероятность возвращения практически равнялась нулю, а потому, что на тебя навесили ярлык предателя. И это после всего пережитого в неволе.

Этот бой, не ради славы, ради жизни на земле

Итак, я стал рядовым 9-го.отдельного штрафного батальона 1-го Украинского фронта. С нами провели ускоренный курс обучения по основным военно-тактическим дисциплинам, сформировали роту в количестве 250 человек. Мы приняли военную присягу и направились на передовую. Снова на марше: к этому времени фронт отодвинулся далеко на запад, и нам пешком пришлось его догонять. Марш был слишком похож на тот, который мы уже проделали, когда догоняли контрразведку. Также шли без оружия и почти без котлового довольствия, если не считать скудного сухого пайка. На время остановки нам хотелось попасть к добрым хозяевам в надежде на приличную еду. В этом отношении у меня уже был опыт, ребята это заметили и старались войти со мной «в пай».

Сейчас точно не припомню, сколько длился этот марш, но не менее 15—20 дней. Добрались мы до предгорья Карпат, прошли города Коломыю, Станислав и оказались в тылу 18-й армии, где и получили боевую задачу: необходимо было выбить немцев из занимаемой ими долговременной и хорошо укрепленной обороны в гористой местности предгорья Карпат с последующей заменой нас кадровым гвардейским батальоном, который «топтался» здесь более двух месяцев. Обещали артиллерийскую поддержку и немедленную замену, как только мы займём три линии траншей противника.

Нам выдали оружие, боеприпасы и ночью привели в боевые порядки батальона. В течение следующего дня нам разрешили вести наблюдение за противником непосредственно из окопов, ознакомив с отдельными ориентирами и огневыми точками. При этом предлагалось самим наметить удобные пути для атаки, планируемой на следующую ночь. Для разминирования мест предполагаемой атаки в нашей зоне и перед обороной противника в помощь нам выделялся взвод сапёров.

Ночь, 20 июня 1944 года. Стояла погожая летняя погода. По сигналу красной ракеты мы пошли в атаку. Рассвет ещё не наступил. Наш взвод в броске следовал за первым и вторым взводами, я ориентировался по фигурам бегущих впереди бойцов.

Момент атаки для противника оказался внезапным. Немцы в панике отступили, и мы заняли три линии траншей. Но вскоре, поняв, что против них действуют немногочисленные силы, да еще и не поддержанные артиллерийским огнём, немцы перегруппировались и силами двух батальонов перешли в контратаку, открыв при этом ураганный миномётный и пулемётный огонь. Первые контратаки противника были отбиты, но наши ряды быстро таяли. Задание мы выполнили, но бой продолжался. Командование кадрового батальона, осознав, что против него действуют силы двух батальонов, поддержанные самоходками «Фердинанд», даже не пыталось заменить нас или хотя бы помочь своими силами для отражения контратак.

Мы продолжали нести потери, а потом, как часто бывает на фронте, всё вдруг стихло. Мы стали ждать команды отвода в тыл. Я был на правом фланге в группе из четырех человек. Обстановка была неясной и тревожной. Никаких приказаний от взводного не поступало, и мы сами решили выяснить, что же происходит на нашем участке. Почему так долго продолжается зловещая тишина? Может быть, о нас забыли? На все эти вопросы вызвался ответить наш товарищ, бывший старший политрук, направившись к командиру взвода. Мы продолжали вести наблюдение, стараясь себя не обнаруживать. Старший политрук что-то долго не возвращался, мы даже стали грешить, не забыл ли он о нас.

Было ясно, что позиции, которые мы отбили у противника в результате ночной атаки, снова перейдут кнемцам, иначе нельзя было объяснить затянувшуюся тишину: вблизи нас не было ни наших, ни немцев. Не имея приказа, мы, три человека, вооружённые винтовками и фанатами, не могли оставить свои позиции и стали готовиться к бою. Вряд ли мы могли долго продержаться, но другого выхода не было. Мы снова и снова внимательно искали пути выхода из траншей и не находили никакой возможности: плотное проволочное заграждение, за которым сразу начиналось минное поле, исключало наш безопасный уход. То же самое было и перед нашими позициями, а сапёрному делу никто из нас не был обучен. Итак, круг замкнулся. Посовещавшись, мы приняли решение: при появлении немцев вступить в бой, а последними гранатами подорвать себя. Возможность повторно попасть в плен я для себя полностью исключал.

Неожиданно мы увидели своего товарища, который ходил на разведку: он бежал во весь рост, крича на ходу, что все позиции заняты немцами, и что они скоро будут здесь. Он выбежал из окопа в поле и сразу же был сражён автоматной очередью. Вскоре появились немцы, их было человек семь или восемь. Не спеша, пригибаясь, они двигались в нашу сторону. Мы слышали их разговор, нас разделяло не более 5—6-ти метров. К счастью, они нас не видели. Мы бросили в них по гранате. После этого наступило кратковременное затишье, и, не дожидаясь, пока подойдут основные силы врага, я выскочил из окопа на бруствер и пролез через проволочное заграждение. За мной последовал другой штрафник, но пополз он в противоположном направлении и вскоре подорвался на мине. Третий, видимо, остался в окопе.

Я остался один, днём, на минном поле, на нейтральной полосе. К счастью, немцы по мне не стреляли: одни, по-видимому, погибли от наших гранат, а другие ещё не подошли. Меня же прикрывала густая трава, и я потихоньку отползав подальше от злополучного места. Какое-то время я находился в полной растерянности: во-первых, я никак не мог понять, каким образом мне удалось пройти сквозь колючую проволоку, когда до боя я тщательно обследовал каждый сантиметр заграждения и был убеждён, что пролезть там невозможно. Во-вторых, меня потрясла гибель товарища. И, наконец, я совершенно потерял ориентировку и не знал, куда и как двигаться дальше. Однако долго находиться в бездействии на нейтральной территории, вблизи противника было небезопасно, и я осторожно продолжал ползти в сторону небольшого кустарника. Там оказался овраг, который временно мог укрыть меня от преследования. Немного отдохнув и придя в себя, я почувствовал жажду и голод, но кроме каких-то ягод вблизи ничего не было. Всё же я решил сделать привал и дождаться темноты, полагая, что искать своих будет безопаснее в ночное время. Между тем бой не возобновлялся, и по-прежнему, кроме редкой перестрелки, на этом участке фронта всё было спокойно.

С наступлением темноты я продолжил движение и, наконец, услышал сначала отдалённо, а потом уже явственнее, наш отборный русский мат. В армии я так и не привык к «командному», но всем понятному языку, и мне было неприятно постоянно его слышать. Теперь же я так обрадовался родной речи, что пополз быстрее, на миг забыв, что местность здесь минирована, и надо быть предельно осторожным, особенно в ночные часы. Перед тем, как перелезть через бруствер, я еще раз прислушался к голосам, убедился, что это наши и, перекатившись через него, сразу попал в объятия ротного писаря, который к этому моменту уже составил и подал списки уцелевших командиру роты. Я у него числился пропавшим без вести. Слава Богу, удалось задержать отправку этих сведений в тыл, и второе извещение о пропавшем сыне мои родные не получили. Писарь записал меня тридцать первым, оставшимся в живых. Перед атакой нас было 250 человек. Тем, кто уцелел, приказали собраться у землянки командира роты. Откуда-то пришли ещё четыре человека, и нас стало тридцать пять. После короткого отдыха отправились в тыл. Настроение у всех было подавленное. Хотя судьба пока и даровала нам жизнь, но цена за неё была слишком дорогой. Да и сама операция, в сущности, осталась незавершённой, а, возможно, и не такой необходимой, ведь кадровый батальон не сменил нас после выполнения задачи.

В тылу дивизии нам приказали почистить оружие и сдать его на склад, затем помыться, постирать обмундирование и отдыхать. На следующий день нам объявили, что штаб армии не посчитал выполненной возложенную на нас задачу, и что нам предстоит повторная отправка на передовую. Нас снова вооружили и повели в расположение стрелкового батальона.

«Какую теперь задачу поставят перед нами?» — думали мы, гадая, что же ещё могут сделать 35 человек. Скорее всего, отправят нас на полное уничтожение. Командир роты, кадровый офицер 9-го ОШБ пообещал ещё раз позвонить в штаб армии и добиваться нашей реабилитации. Мы находились на передовой близ землянки штаба батальона, куда отправился наш командир за получением задачи или за её отменой.

Надо ли описывать кажущиеся часами минуты ожидания нашей участи? Как же дёшево стоит человеческая жизнь на фронте, если так легко можно двигать человека туда-сюда, словно по шахматной доске, только потому, что он штрафник. Стоит ли вообще о нём беспокоиться? И какое огромное спасибо нашему командиру, что он все-таки добился своего, сумел доказать, что мы выполнили поставленную задачу, и что не паша вина, что позиции, отбитые нами в бою, снова оказались у противника. Нас реабилитировали!

Возвращались мы опять в пешем строю. Маршрут был прежним, только в обратном направлении. По пути нам встретилась вновь сформированная рота, которой предстоял тот же путь. Мы кратко поделились с ними своими впечатлениями от проведённой операции. Впрочем, то, что нас возвращалось всего 35 человек из 250, говорило само за себя. Тяжёлое настроение овладело бойцами: что-то у них впереди!

Мы опять отшагали несколько десятков километров и вернулись в расположение своей части. Встречали нас с музыкой, и мы видели грусть тех, кому ещё предстояло всё это пройти (в батальоне постоянно формировались новые роты), А мы стали ждать приказа о реабилитации, который должен был подписать командующий фронтом маршал Конев. Обычно это длилось в течение одного месяца. В это время с нами продолжали проводить занятия по общевойсковой подготовке, которой мы занимались без всякого рвения.

Здесь я впервые получил письмо из Ленинграда и был бесконечно рад узнать, что родители мои живы. Нашёлся для своих родных и я. Медицинская сестра из освобождённого Днепропетровска, Наташа Самоварова, послала им письмо о моём пребывании в инфекционной больнице и побеге из плена. Однако с тех пор прошло много времени, а на войне каждый день может оказаться последним. В своем первом письме мама писала о судьбах брата, сестры, их семей и очень скупо — о тяжёлой жизни в блокадном Ленинграде. Тогда я даже не предполагал, в каких страшных условиях находились жители осаждённого города. Мне хотелось помочь родителям сейчас, немедленно, но в штрафном батальоне зарплату не выдавали, и я не мог им об этом написать, чтобы не доставлять дополнительных тревог и переживаний. Наконец, был зачитан приказ командующего фронтом, марш&та Конева о реабилитации, под который попал и я (после возвращения с задания было два-три таких приказа, но в них моя фамилия не упоминалась). Кто-то подарил мне офицерские полевые погоны, и я их с гордостью приспособил на свою солдатскую выцветшую гимнастерку. Звездочек на погоны не было, да я и не знал, имею ли право их носить, так как в армии не только ввели погоны, но и изменили воинские звания для офицеров медицинской службы. (Звание старшего лейтенанта медицинской службы я получил уже после войны, в июне 1945 года).

Реабилитированный

Получив документы о реабилитации и восстановлении в офицерском звании и всех правах, мы с другом постарались скорее покинуть данную часть. Батальон был расквартирован вблизи польского города Ярославль, и мы решили немного побродить по городу, не стесняясь своего внешнего вида. По-прежнему, одетые в солдатское обмундирование, в обмотках, разбитых ботинках, с вещмешками за плечами мы были вполне довольны собой, своей свободой. Мы даже заглянули в одно непристойное заведение с красным фонарем, с интересом посмотрели предложенные хозяином альбомы с фотографиями девиц, но признаться, что у нас нет денег, и что мы пришли ради любопытства, не посмели. Из города мы вышли на шоссе и пешком направились в отдел кадров 1-го Украинского Фронта. По дороге нас обгоняли военные машины, на наши сигналы подвезти никто не обращал внимания. Одна легковая машина «Виллис» все же остановилась, в ней рядом с шофером сидел подполковник в новом, хорошо подогнанном обмундировании с гвардейским значком и множеством орденских планок. Как же мы были удивлены, когда узнали в нём нашего бывшего товарища по штрафному батальону. Встреча была не только неожиданной, но и приятной: по знаку своего шефа шофёр вмиг организовал хорошую закуску, из фляги разлили водку (завтрак был как нельзя кстати — мы прилично проголодались). Вспомнили недавно пережитое, помянули погибших товарищей. Потом нас подвезли к самому подъезду отдела кадров, на прощание друг дал свой адрес и пригласил в свой полк на вакантные должности.

В отделе кадров меня принял подполковник медицинской службы и попросил предъявить документы, свидетельствующие, что я военфельдшер. Но у меня, кроме справки из 9-го ОШБ, где было указано, что я восстановлен в офицерском звании и направляюсь в медицинский отдел фронта для прохождения дальнейшей службы, ничего не было. Помогло то, что я не забыл, как грамотно выписывать рецепты на лекарства и коротенький экзамен по фармации, который он мне тут же устроил, я сдал без ошибок. Сомнения у него рассеялись, и он пообещал завтра же направить меня в часть в соответствии с моим образованием и воинским званием. Он также сообщил мне, что здесь, в отделе кадров находится мой товарищ из 386-й Севастопольской дивизии, и что он сейчас познакомит меня с ним. Это было невероятно, так как дивизия давно перестала существовать, и вряд ли кто-то остаются в живых, да ещё спустя почти два года... И вот здесь я встретился с Женей Осиповым — моим товарищем по взводу, однокашником по училищу в Ленинграде и однополчанином по Обороне Севастополя. Прямо как в сказке! Мы были очень рады встрече и наперебой стали рассказывать, что пришлось нам пережить за это время. Женя попал в плен 2 июля у мыса Херсонес. Он тоже прошёл нелегкий путь. Ему посчастливилось выздороветь после сыпного тифа и бежать из лагеря в Славуте с помощью старших товарищей. Он был в партизанах, но когда вернулся к своим, то доказать свое пребывание у партизан не мог, поэтому тоже был направлен в штрафной батальон, в тот же, в котором был и я, но мы попали в разные роты. Направления мы с ним получили в одну дивизию.

Это была 106-я Днепровско-Забайкальская Краснознамённая стрелковая дивизия. Я попал в 188-й Аргунский стрелковый полк (Женя в другой полк). Старший врач полка, капитан медицинской службы Сорокин Л.И. встретил меня приветливо, был доволен, что к нему прислали опытного и главное, обстрелянного фельдшера; он сразу же произвёл замену — из стрелкового батальона отозвал лейтенанта Вадулю, а меня поставил на его место. Итак, я снова на передовой — командир санитарного взвода.

Joomla templates by a4joomla